Из города часто приезжали газенвагены с живыми людьми, они
подъезжали прямо к печам, и только здесь включался газ. Из
кузова неслись глухие крики, потом бешеный стук в дверь, затем
все затихало, немцы открывали дверь, и заключенные принимались
разгружать. Люди были теплые, мокрые от пота, может,
полуживые. Их клали в костер. Давыдов помнит, как некоторых в
огне корчило, они вскидывались, как живые.
Однажды прибыла душегубка с женщинами. После обычной
процедуры, когда утихли крики и стуки, открыли дверь, из нее
вышел легкий дымок, и оказалось, что машина битком набита
голыми молодыми девушками. Их было больше ста, буквально
спрессованных, сидящих на коленях друг у друга. У всех волосы
были завязаны косынками, как это делают женщины, идя в баню.
Может, их сажали в машину, говоря, что везут в баню? Пьяные
немцы смеялись и объясняли, что это официантки из киевских
кабаре. Возможно, они знали слишком много. Когда Давыдов носил
их и укладывал в штабель, изо ртов выходил воздух с легким
храпом, и тоже казалось, что они живые.
http://lib.ru/PROZA/KUZNECOW_A/babiyar.txt
Доплелся наконец до угла, где были ворота. Решил, что тут
пятнадцатиметровая зона недействительна, подошел к часовому,
который скучал, опершись о столб ворот.
-- Пану официру Радомскому, -- сказал я, показывая на
корзину.
Он кивнул на длинное приземистое строение тут же у ворот,
что-то сказал, я понял только одно слово "вахтштубе" --
караулка. Я поднялся по ступенькам на крыльцо, вошел и
очутился в длинном коридоре. Никого не было, только слышался
стук пишущей машинки, и я пошел на него.
Дверь в комнату была приоткрыта, несколько девушек болтали
-- наши, местные, секретарши, что ли. Как в какой-нибудь
конторе -- забрызганные чернилами столы, счеты, расчерченные
ведомости со столбиками цифр. Девушки были по-куреневски
красивые: розовощекие, полненькие, в кудряшках; они уставились
на меня.
-- Это пану официру Радомскому, -- сказал я свою фразу.
-- А-а! Ставь сюда. -- Одна из девушек помогла мне
водрузить корзину на стол и сразу полезла под бумагу,
переломила рыбу. -- Ого, ничего... м-м... а вкусно!
Они окружили корзину и своими полненькими пальцами в
чернилах стали рвать рыбу и класть в рот, простые такие,
озорные куреневские девчонки. Я забеспокоился, но раз они так
храбро уцепились за эту рыбу, значит, они имели право, так я
подумал -- и обрадовался, что она им понравилась. Жрите на
здоровье.
-- Это от Дегтярева, он не мог прийти, -- сказал я,
завершая свою миссию.
-- Ага... м-м... передадим. Спасибо!
Я и ушел, правда, немного беспокоясь, что не отдал лично
"пану официру", они же могут половину сожрать. А потом я
пожалел, что не съел сам хоть самую малую; никто и не
собирался их пересчитывать. Точно, я мог бы съесть одну, даже
две...
Дегтярев необычайно обрадовался, когда я вернулся и
подробно рассказал, как и кому вручил рыбу. Ему не
понравилось, что я отдал не самому "пану официру", но когда я
описал, как секретарши ели и хвалили, он вскочил, заходил по
комнате.
-- Это хорошо, может, даже лучше! Они, дуры, не поймут. И
пальчики облизывали? Слава богу, может, эта пертурбация
сойдет. Больше не возьмусь, ну ее к дьяволу! Фу, слава богу!
Чеши домой, больше работы нет.
Я ушел, недоумевая, почему все это так его встревожило. Ну,
даже если и испортил рыбу, подумаешь, велика беда. Понимаю,
конечно, что ему, как мастеру, стыдно перед
немцем-заказчиком...
И вдруг я подумал: постой, где ж это я был?
Я прислонился к забору, не в силах ступить шагу.
Ведь это был тот лагерь на Сырце, у Бабьего Яра, о котором
говорят ужасы. Но у меня, уставшего и обалдевшего от этой
корзины, не увязалось, что я подхожу к нему с тыла. Возили-то
в него из центра города, через Лукьяновку, а я пришел отсюда,
с тыла.